Гродно накануне восстания Калиновского (1861) глазами автора «Петербургских трущоб»

крестовский
Перед вами – фрагмент увлекательного исторического романа «Кровавый пуф», посвященного восстанию 1861-1864 гг., связываемому с именем Викентия-Константина Калиновского. Автор – В.В.Крестовский (1840-1895) – мастер захватывающей авантюрной интриги, являющийся также автором популярнейшго романа «Петербургские трущобы», имел самое непосредственное отношение к описываемым в книге местам и событиям. Книга «Кровавый пуф» вызвала в свое время яростные нападки как цензуры и охранителей, так и либеральной и революционно-демократической интеллигенции.

Гродна показалась ему городом очень многолюдным и оживленным самою кипучею деятельностью. Оно и немудрено, потому что доселе он присмотрелся к одним лишь великорусским городам, где и в десятую долю нет такой уличной жизни, и где поэтому кажется все таким сонливым, безмятежно-вялым и мирно-апатичным.
На площади, пред гауптвахтой, стояли возы с дровами и разными сельскими продуктами, а в смежной улице бабы, рассевшись на тротуарах и заняв своими товарами все их пространство, продавали горшки, корыта, капусту, картофель, лук и прочую овощь. В этих двух последних местах к еврейскому говору заметно примешивалось уже и хлопское, белорусское “дзяканье”. Тут, по площади, кроме “штучных” продавцов-евреев, носивших на руках кто сапоги, кто гору картузов, кто ворох всякого платья, толклись и бабы, и “хлопы”, и мещане, и солдаты, и вообще всякий серый люд, неопределенного с виду городского или подгородного характера.
Хвалынцев прошел мимо рядов и ратуши и вышел на лежавшую перед нею площадку, носящую прозаическое имя “Телятника”. Эта площадка со всех сторон была обрамлена аллеей великолепных, вековых пирамидальных тополей и составляла любимейшее место городских прогулок. Налево пред Хвалынцевым, за древнею каменною оградою, приспособленною к помещению в ней торговых рядов, возвышалось высокое белое здание православного собора, отчасти в готическом вкусе, без куполов, – к чему так не привык великорусский глаз, – но зато с высокой остроконечной башней, которую, впрочем, далеко нельзя назвать красивою. Направо же от Константина, из-за высоких тополей, казалось, взлетали на небо две очень изящные башни католической “фары”, изукрашенные колонками и разными завитками да орнаментами вроде вазонов, с исходящими из них остроконечными листьями; из-за этих башен виднелась темная масса тяжело насевшего главного купола. Фара на вид казалась довольно изящной и делала приятное впечатление. Рядом с нею виднелось угрюмое грязно-желтое здание по-иезуитского монастыря, похожее более на тюрьму, стены которой впрочем белелись тут же, в ближайшем соседстве. На тополевую площадку, со стороны, противоположной ратуше, выходил ряд разнокалиберных, крытых черепицею домов, стены которых, окрашенные то в голубую, то в зеленую, то в розовую, то в желтую краску, помнили еще времена Стефана Батория, Зигмунда-Августа и Владислава IV. От всего этого на взгляд так и веяло почтенною, седою древностью, городовыми привилегиями, шляхетскою крепостью и магдебургским правом времен “Ржечи Посполитой”.

…Оставя вправо от себя какие-то пустыри, пошел герой наш по пустынной площади, по направлению к видневшемуся прямо впереди какому-то трехэтажному голубому дому, к заднему фасаду которого тоже примыкали обширные сады. По “всевидящему оку”, изображенному на фронтоне, да по вышедшему из ворот монаху и двум-трем попавшимся навстречу субъектам в шинелях семинарского покроя с певческими физиономиями, Хвалынцев догадался, что голубое здание должно быть архиерейский дом, и не переходя мостик, спустился налево в глубокий овраг, по крутым, размытым бокам которого кое-где лепились убогие беленые мазанки, сарайчики да садочки, а по одну извивалась речонка Городничанка, через которую местами можно было просто перешагнуть с небольшим напряжением. Место это очень оригинально и довольно красиво, и притом выходит из всякого условно-городского характера. Не заметно для самого себя, бредя все дальше да дальше по этому оврагу – где, подымаясь тропинкой на откосы боков, а где спускаясь на самое дно – он вдруг заметил, как неожиданно впереди сверкнула в глаза ему, словно вороненая сталь в солнечных блестках, полоса реки, и оглянулся вокруг себя. Он был на дне широко раздвинувшегося оврага. И направо, и налево подымались значительные крутизны. У самой вершины левой кручи виднелись какие-то древние развалины: будто остатки башни, выступы стен, углов и даже темное окошко можно было заметить в стене пониже уровня вершины. Это были развалины древних гродненских укреплений, остатки окруженного глубоким рвом замка, от которого поныне уцелел только один из флигелей, и этому флигелю новейшая цивилизация постаралась придать казенный, строго-казарменный характер. На вершине правой крутизны, из-за купы древних дерев, тоже виднелись какие-то развалины: колонны и стены, а прямо за рекою вырисовывалась на синем фоне неба красивенькая колокольня над желтыми стенами и черепичными кровлями францисканского “кляштора” {Монастыря.}. По обоим склонам круч бродили козы, тихо пощипывая пожелтелую, прихваченную морозом травку. Черные силуэты этих коз с необыкновенною отчетливостью вырисовывались и на самой вершине левой крутизны, там, где среди развалин, над самым обрывом спокойно расселись, посасывая трубочки, двое каких-то русских солдатиков, тоже ясно обозначавшиеся своими силуэтами на голубом фоне прозрачного воздуха.
“Ах, как хорошо тут!” невольно вздохнулось Хвалынцеву. “Какая прелесть!..”

И ему захотелось побродить среди этих развалин, рассмотреть их поближе и поглядеть, каков-то должен быть вид оттуда, с этих вершин, на город и на широкую даль прилегающих за Неманом окрестностей. Подъем на правую крутизну был несколько отложе, чем на левую, которая зато примыкала к самому городу, и потому Константин решил себе: сначала взобраться направо, а потом уже осмотреть развалины замка, откуда будет гораздо ближе вернуться в город. Так он и сделал. Хватаясь иногда за обнажавшиеся корни дерев, перевесивших свои голые ветви над его головою, по узенькой, извилистой тропинке, которая местами пролегала по самому обрыву, Хвалынцев добрался до вершины, где пред ним открылась ровная площадка, засаженная старыми деревьями, между которыми высокие пирамидальные тополи занимали весьма видное место. Тут же были и развалины.
Над самой кручей, над краю высокого, почти отвесного обрыва, высились полуразрушенные стены, одна часть которых некогда, вместе с глыбою почвы, рухнула в Неман, оставив на вершине, кроме уцелевшей части стен, еще и несколько отдельных, устоявших с того времени колонн, на которые когда-то упирались высокие своды. Это были остатки храма, характер постройки которого свидетельствовал о его глубокой древности. Все стены были выведены из дикого камня, сплоченного между собою надежным цементом. Полукруглая алтарная стена, обращенная на восток, вместе со стеною северною, в которой были пробиты двери и окна, а равно и часть западной сохранились еще очень хорошо. С наружной их стороны можно было видеть мозаичные украшения в виде крестов и звезд, цвета которых и доселе еще очень свежи; внутренняя же стена испещрена была правильно-круглыми отверстиями. Это былиголосники, то есть кувшины, замурованные в стены для благозвучного резонанса внутри храма. Теперь голосники эти являли собою прочный и безопасный приют для воробьев, которые во множестве посвивали свои гнезда в темной глубине этих акустических кувшинов. Хвалынцев вспомнил, что некогда где-то читал он, что подобного рода кувшины-голосники являлись в церковных постройках X-XII веков; это одно уже указало ему приблизительно на время, к которому можно было отнести сооружение наднеманского храма. На алтарном своде, кое-где местами, сохранились еще остатки фресковой живописи: слабо виднелся очерк головы какого-то святого и расписной, каёмчатый карниз. У ног чернел полузаваленный сход в церковные склепы. Там и сям, и внутри, и вне храма, валялось несколько намогильных плит, и Хвалынцев с величайшим трудом мог разобрать совсем почти стершиеся надписи двух из этих камней. На одном виднелось имя какой-то Голицыной, на другом высеченное по-латыни имя Лизогуба. Разбросанная вокруг и около масса кирпичей, булыжника, гранита, мусора и щебня валялась в особенном изобилии в сохранившейся части восточной и северной стен. Вокруг все было так тихо и глухо. Легкий ветер свистел иногда в оголенных прутьях высоких тополевых вершин. Солнце ласковым светом обливало это картинное место запустения; внизу, глубоко под ногами, сверкала стальная полоса Немана, и было на нем все тоже так пустынно: ни одной лодочки, никакой жизни, кроме быстрого движения вечных волн. Налево город виднелся, скученный в довольно тесном пространстве со своими буро-красными, остроконечными и высокими черепичными кровлями, со своими башнями, куполами и изящно легкими, причудливо прорезными крестами католических колоколен. Прямо пред глазами, за рекою – широкая даль открывалась, даль, синевшая лесами и туманом; направо убегал Неман и прятался за излучинами своих крутых и лесистых берегов… Неман – старая порубежная река: там, за нею, сейчас же начинается Польша…

Хвалынцев долго любовался на всю эту широкую картину, от которой веяло на душу какою-то тихою, светло-спокойною грустью. Там каждая пядь земли безмолвно свидетельствовала о старой, исторической борьбе, о бурной жизни давно минувших времен… От этой картины он снова перевел взоры свои на окружавшие его развалины. Уцелевшие стены и колонны были исчерчены всевозможными надписями и стихами. Надписи почти исключительно были польские и отчасти русские, но последние довольно-таки безграмотны, и по конструкции речи можно было заключить, что вышли они из-под руки польской. Это были по большей части разные пошлости, плоские изъяснения в любви, и стихами, и прозой, отчасти надписи пасквильного свойства, а отчасти и совсем неприличного, цинического характера. Но одна из них особенно обратила на себя внимание Константина. Она была сделана на алтарной стене, с правой стороны, и по-польски гласила следующее:

“Псе глосы неидон’ под небесы!1”
1 Собачьи голоса не возносятся в небеса!

Грубый цинизм обыкновенного задорного свойства, казалось, был еще как-то сноснее: по крайней мере, можно было думать, что такие надписи чертила неумелая рука едва научившегося писать школьника, который совершенно безразлично чертит то же самое на любом заборе или на стене этих развалин, не ведая и не понимая, какие это стены и какие развалины. Но “псе глосы” своим едким сарказмом свидетельствовали ясно, что эту последнюю надпись начертала сознающая и ненавидящая рука.
“Песьи голоса не возносятся в небеса! – какая эпитафия к этим смертным останкам, к этим развалинам!” с невыразимо-щемящею грустью подумалось Хвалынцеву. – “Песьи голоса!..” Какова же однако сила слепой ненависти, если она не пощадила даже могильных остатков древности, этой святыни христианского храма!”
Чем больше разбирал он подобные надругательства, щеголявшие кощунством патриотической ненависти, тем грустнее и горьче становилось ему на душе. А эта пустынность, эта тишина вокруг, эти голые ветви и перебегающий шум ветра, доносившийся снизу плеск реки, унылость поздней осени и где-то невдалеке однообразное, короткое карканье ворона на вершине березы – все это еще более и более, в соединении с горькими мыслями и сознанием собственного одиночества, собственной отчужденности, навевало на душу щемящее, занываю-щее ощущение грусти – грусти тихой, но саднеющей, колючей и чуть не до слез захватывающей всего человека.
Быть может, долго бы еще простоял Хвалынцев в этом немом оцепенении грусти, если бы до слуха его не достигли отзвуки чьих-то тихо бродивших шагов и невнятного старческого бормотанья где-то тут же, близко за стеною.
Он встряхнулся и вышел посмотреть, кто там бродит.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и прости. Эка грех какой!.. Эка люди нехороше… А-ах!.. Ну, уж только! Ишь ты как!.. – с соболезнованием и досадой шамкал чей-то старческий голос.
Хвалынцев завернул за алтарную стену и увидел древнего, совсем седого старичка, который, сгорбившись от лет, неверными, старческими руками тщательно отметал метлою нечистоты от церковной стены и сбрасывал их вниз по обрыву.
Заметив постороннего, старик обернулся и, щитком приложив руку к глазам, вглядчиво, незорким оком старался разглядеть, что за человек такой подходит?
– Здравствуй, дедушко! Бог помочь! – приподняв шапку, внятно и громко проговорил Хвалынцев.
Старик дрожащею рукой снял тоже свою шапчонку и поклонился почтительно-степенно, хотя, как показалось Хвалынцеву, словно бы с какою-то недоверчивостью.
– Здравствуйте, – прошамкали его старческие губы.
– Что делаешь, дедушко? – совсем близко подойдя к нему, проговорил Хвалынцев с особенною ласковостью в улыбке и голосе. Услыхав русскую речь, он хотел как-нибудь завязать беседу.
– Да вот, паскудят все место святое… Ишь ты! – проговорил старик с таким видом, в котором чуялось внутреннее возмущенное чувство.
Хвалынцев соболезновательно покачал головою.
– Кто ж это? – спросил он.
– А люди… нехорошие… Злые люди… Нет, вишь, им другого места! Храм Божий для экого дела нашли! Ты вот тут очистишь, а они, гляди, на другой день опять!
– Что ж, неужели это нарочно?
– А то не нарочно?!.. Знаю я их!
– Кто ж это? поляки?
– Известно, поляки! Паничи ихние – вот что учатся… И чему их там только учат, прости Господи!.. Нешто не видно, что место святое?!.. Хоть и завалилось, а все же престол Господен стоял. О-ох, грехи наши тяжкие! – со вздохом покачал он головою, снова принимаясь за свою работу.
– А ты, дедушко, их подкараулил бы да пристыдил хорошенько, – посоветовал Хвалынцев.
– Стыдил! – махнул дед рукою. – Ты их стыдишь, а они в тебя каменьем да грязью швыряют… да насмехаются еще!.. Одно слово: злые люди… нехорошие…
И метла снова зашуркала в его старческих руках.
– Вот тут тоже, я заметил, надписи есть нехорошие по стенам, – сказал Константин, – ты бы стер, аль замазал их, дедушко.
– Где? – озабоченно обернулся старик, – покажи, Христа ради!.. Я уж сколько разов и в кои-то годы все стираю, да все, вишь, пишут… Глазами ноне совсем плох стал – не вижу… так иное дело и не различишь чего… Покажи, сделай милость хрестьянскую!.. Я замажу коё место – глины то есть достатошно, кабы только знать!
Старик кончил, наконец, свое дело и вошел вовнутрь развалин. Хвалынцев указал ему, где были надписи. Тот заметил себе эти места, укоризненно и грустно качая головою.
Константин присел на камень.
– Ты, дедушко, русский, конечно? – спросил он.
– А то какой же? Известно, русский!.. С-под свого, с-под Белого Царя живем! – с движением какого-то нравственного достоинства проговорил старик, тоже присевши рядом.
– Ты из каких же мест? – продолжал расспрашивать Хвалынцев.
– Я-то?.. Я здешний, гродненский; из мещан.
Константин с удивлением вскинулся на него глазами.
– Что воззрился так? – добродушно ухмыльнулся дедко.
– Да удивительно мне то, что так чисто по-русски говоришь, словно бы ты из коренной России.
– Да здесь-то разве не Россея? – возразил старик. – Все же она одна, как есть, везде… Один Царь, один корень, одна граница, и одно звание есть – Империя.
– А поляки говорят, что Польша, и отвоевать хотят, – улыбнулся Константин, думая подстрекнуть его.
– Польща… отвоевать! – недовольно мотнув головою, прошамкал старик. – Вояки тоже!.. Им бы где блудить разве, да место святое паскудить – вот их весь и предел!
– Но в самом деле, ты отлично говоришь по-русски! – снова заметил Хвалынцев, которому, действительно, было и странно, и интересно слышать такой говор из уст местного коренного жителя.
– Я-то? – улыбнулся дедко. – Да как мне не говорить, когда я весь век в солдатах служил?.. Фанагорийского Гарнадерского светлеющего князя Суворова-Рымницкого полку – вот где я служил! – с оттенком некоторой гордости и даже похвальбы проговорил он, вразумительно отделяя каждое слово в титуле своего полка.
– И кавалерии имеешь? – спросил Хвалынцев.
– А то нет? – весь-то век служимши! – гордо мотнул дед головою, – имею святые медали! И за француза, и за туречину, и беспорочную, и хрест тоже за польское укрощение имею – за Аршаву, значит.
– И француза помнишь, – удивился Хвалынцев.
– Как его не помнить! Я с того самого года и в службу пошел, как по небу красная планида с хвостом ходила, а на другой год опосля того и француз с двадесять язык на Россею пришел… Вот я с коих пор! Четырем императорам на своем веку присяги держал, а при двух в службе находился…
– Скажи, пожалуйста, как это место называется? – после короткого молчания спросил Константин, окинув окрест себя глазами.
– Это-та?.. Это Коложа называется; и церковь тоже Коложанская, значит.
– Православная церковь-то была?
– Как же! Известно, православная! Для того ей вот и честь-то такая! – с горькою иронией, грустно усмехнулся старик.
– А древняя, должно быть…
– Хм… как не древняя, коли ей веку всего ее больше как за семьсот годов есть… Самая что ни есть древнеющая церковь во всей гродненской стране… И в эком-то вот запущении!.. Издревле-то вишь ты, – пояснил он, – тут все благочестие было… польской веры еще не было… польская-то уж потом пошла, а допрежь тово – старые люди сказывали, и в книгах быдто тоже есть писано, что все как есть одно благочестие было!.. И-хи-хи!.. Времена-то теперь слезовые! – помолчав немного, вздохнул он и грустно закачал головою.
– А ты, значит, сторожем сюда приставлен? – спросил Хвалынцев.
– Я-то?.. Я сам себя приставил, – усмехнулся дедко. – Как решили меня этта вчистую, так я, значит, в свое место пришел и жил вот… Ну, а потом вижу себе: годы идут мои уже дряхлые; надо, думаю, как ни на есть Богу потрудиться… Вижу, опять же, место святое и такая вдруг пустыня и в эдаком запущении… подумал я себе это да и облюбил его… Ну, и живу вот, поколь Бог смерти не даст.
– А где же живешь? – спросил Константин.
– Кто-ся? – отозвался старик.
– Да ты же, дедко?!
– Я-то?.. А вот тута! – И он указал рукою на груду кирпичей под сохранившимся в целости алтарным сводом.
– Как, то есть, тут? – переспросил удивленный Хвалынцев. – Да где же тут жить?!
– А вот тут и жить! – совершенно просто, как о самом естественном деле, подтвердил старик. – Чем же не место?
– Да разве можно так-то?
– А зачем же не можно?.. Что ж, место Божье, а мне немного надо.
– А спишь-то ты где же?
– А тута и сплю же; вот, за камешками.
Хвалынцев полюбопытствовал взглянуть на стариково ложе и убедиться в точности его слов. Подойдя к груде кирпичей и вскарабкавшись на нее, он действительно увидел своеобразно належанное место, где был брошен небольшой пучок слежалой соломы да старенький продранный кожушок. Убедясь в истине простых, бесхитростных слов дедки, он невольно посмотрел на него со странным, смешанным чувством удивленья и благоговения к этой простой, безвестной, но столь могуче-твердой силе подвижнического духа.
– Но ты, конечно, только летом здесь спишь? – все еще не вполне убедясь, спросил он его.
– Нет, завсегда почти.
– Даже и зимою?
– И зимой когда, тоже… Разве уж дюжой мороз доймет, ну, тогда к соседу в хату постучишься… Добрый человек сосед тут у меня есть неподалечку… привитает тоже когда, грешным делом… приют дает…
– Но ведь тут же, наконец, и холодно, и дождик, и снег к тебе западает? – участливо промолвил Хвалынцев.
– Случается. Да это что ж!.. Дождичек, аль снежок, известно, Божье дело! Тоже ведь и ему нужно же идти – без того нельзя ведь! Ну, а у меня кости-то походные, одно слово, гарнадерские! сызмальства приобыкли!.. Наше дело теперича такое: где прилег тут тебе и постеля, камешек за подушечку, а небушко за положок, а тут коли еще соломки малость да кожушок, – так и очень прекрасно!.. Спокой!.. Ну, а как ежели мороз, тогда уж – слаб человек! – иное дело и не выдержишь, к соседу попросишься.
– И давно так живешь ты?
– Нет недавно…
– А как недавно-то?
– Да так, годов с шестнадцать будет, не боле.
– А кормишься с чего ты? – спросил Хвалынцев.
– Как с чего?!.. Ведь я же государскую пенсию получаю… свою, значит, заслуженную… Ну, и сосед тоже когда прикармливает… Да мне что, мне много ль и нужно-то?.. хлебца в водице размочишь себе, пососешь малость – и сыт!
“Вот она, эта безвестная, темная, но какая же зато великая сила духа!” с невольным благоговением думалось Хвалынцеву. “И вся-то она вот кроется в простом русском человеке… И не требует себе ни похвал громких, ни удивления… Умрет человек, ведь и знать никто не будет… Да ведь и то сказать, не для людей, не для мирской славы, а для Бога ведь и делается… Сила веры какая! Стойкость-то какая! Да и простота же какая великая пои этом!”
Седой дедко глядел таким круглым, непокрытым бедняком в своей потертой шапчонке, в своем заплатанном, тощеньком сукмянце, и так он был худ и бледен с лица и с тела, и так старчески потрясывалась порою его голова и руки (одни глаза только были глубоко и кротко покойны), что Хвалынцеву, по мгновенному и невольному движению сердца, захотелось вдруг чем ни на есть пособить его убогой бедности.
Он достал из бумажника пятирублевую ассигнацию и подошел к старику.
– Дедушка! – сказал он, немного смущаясь, – вот что, голубчик, спасибо тебе, во-первых, за беседу твою… Позволь мне… На вот, тебе пригодится…
Старик с покойным удивлением посмотрел на ассигнацию, а потом на Хвалынцева.
– Это что же?.. Зачем? – спросил он, видимо недоумевая.
– Это я тебе… возьми, дедушко! – проговорил Константин, тщетно суя ему бумажку.
– Мне-е?.. Да зачем же мне-то?
– Возьми… все равно пригодится.
– Хм… Спасибо, добрый человек… Только это напрасно! Я, как есть, всем доволен… И куды же мне такие деньги?.. Нет, ужь ты лучше спрячь их!.. Твое дело молодое, тебе пригодятся, а мне куда же?!..
– Ну, коли себе не хочешь, так отдай соседу! – нашелся Хвалынцев, – сосед-то ведь поди-ка человек бедный.
– Известно, бедный! С чего же богатому быть? – Человек трудящийся.
– Ну, так вот ты и отдай ему от меня.
Старик, колеблясь, призадумался на минутку и принял деньги.
– Разве что для соседа! – сказал он. – Дело бедокурое: семья!.. Спасибо-те, милый человек!.. За это тебе, значит, Господь воздаст…
Хвалынцев почувствовал искреннюю радость и довольство, когда старик согласился, наконец, взять от него деньги; а то ему начинало становиться больно и совестно при мысли, что, может, он нечаянно обидел деда своим предложением. Но мысль об обиде была слишком далека от простого и кроткого сердца этого простого же и непосредственного человека: он потому только и не взял для себя этих денег, что к чему же они ему? И, вдобавок, не заслужил-то он их ничем, подобно своей “государской пенсии”; ну, а для бедного соседа дело другое!
Хвалынцев вдруг почувствовал у себя на душе так легко, светло, так хорошо и спокойно, что снова ему захотелось остаться одному – вполне, совсем как есть одному, наедине с самим собою, с своею собственною утихомиренною и просветленною душою, и потому он поспешил проститься со старым ветераном.
– Постой, добрый человек… Постой-ка малость! – окликнул его старик вдогонку,- тебя как звать-то? Крёстное имя тебе какое?
– А что? – обернулся Хвалынцев.
– Да так; надобно…
– Да зачем тебе?
– Экой ты какой, право! – мотнул головой дедко, – ну, значит, надобно.
– Ну, а ты скажи зачем? – улыбнулся Константин Семенович.
– Ишь ты!.. Ничего с тобой не поделаешь!.. Ну, затем и надобно, чтобы знать, как помянуть тебя… Богу за тебя помолиться… человек-то ты молодой еще…
– Константином крещен, – сказал ему Хвалынцев.
– Константином?.. Ладно; будем помнить… Ну, теперь прощай… Дай Бог тебе!…

И старик с тихим степенным поклоном проводил его с площадки (Этот старик, очень мало известный даже в самой Гродне, был жив еще недавно – авторское примечание 1874 года).

При использовании материалов сайта обязательна прямая ссылка на grodno-best.info

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ

Загрузка...